Довлатов сергей донатович дети. Сергей Довлатов умер «от безутешной нелюбви к себе
Довлатов сергей донатович дети. Сергей Довлатов умер «от безутешной нелюбви к себе
…Как почти все доморощенные интриганы, Сергей был интриганом простодушным: ему больше нравилось мирить, чем ссорить. Ссорил и обижал он часто — но в силу того, что рассказывал о людях смешное, а смешным быть всегда обидно.
Может быть, именно этого его погружения в человеческие связи, с подлинной, ненадуманной, настырной, честной заинтересованностью в чужой судьбе, мне больше всего и не хватает без Довлатова.
(Вайль П. Без Довлатова // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 454–455)
Ася Пекуровская, филолог, первая жена Сергея Довлатова:
Сережа был кавказским человеком. Он обожал друзей и не мог в живом общении с ними не выразить при случае сильных эмоций, любви или ненависти под действием спиртного. Но едва дело доходило до сочинительства, он надевал свой раззолоченный камзол равнодушия, и все сердечные боли разом затихали.
Так в чем же заключалось то магическое действие камзола? Разумеется, в умерщвлении друзей, в превращении их в достойных смеха или презрения персонажей. Вероятно, в истории не много найдется прецедентов, когда живые люди становились бы литературными типами и их имена произносились бы так, как будто их носители никогда не существовали. Конечно, наградой, не миновавшей Сережу при жизни, была та молчаливая уверенность в том, что убийство, свершаемое под прикрытием сочинительства, остается ненаказуемым, в то время как умерщвленный тобою персонаж обретает вечную жизнь.
(Пекуровская А. Когда случилось петь С. Д. и мне. СПб., 2001. С. 171)
Игорь Ефимов, писатель, издатель:
Можно сказать, что Сережа Довлатов искренне хотел любить нас всех — своих друзей и близких, — но неизбежная предсказуемость, повторяемость, рутина, обыденность проступали в каждом из нас — и его любовь, так нацеленная только на талантливость, умирала.
Он очень хотел любить себя, но и в себе обнаруживал те же черты, — и не мог полюбить себя таким, каким видел, каким знал.
Поэтому что бы ни было написано в свидетельстве о его смерти, литературный диагноз должен быть таков:
«Умер от безутешной и незаслуженной нелюбви к себе».
(Ефимов И. Неповторимость любой ценой // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 449–450)
Андрей Арьев, писатель:
Если за кем-нибудь Сергей Довлатов и подглядывает, за кем-нибудь шпионит, то единственно за самим собой. Лишь прислушиваясь к себе, Довлатов научился замечательно слушать собеседников. А научившись, все-таки настоял на том, что за повествователем всегда грехов больше, чем за всеми остальными действующими лицами.
(Арьев А. Наша маленькая жизнь // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 1. С. 6)
Людмила Штерн, писатель:
Рубинштейна, 23. Сейчас из ворот этого желтого дома появится Сергей Довлатов в коричневом пальто нараспашку, в шлепанцах на босу ногу, с ядовитой сигаретой «Прима» в зубах. Рядом семенит фокстерьер Глаша, метко названная Сережей березовой чурочкой. Когда Сережа куда-нибудь спешит, он несет Глашу под мышкой. Ему 26 лет, он худ, небрит и ослепителен. «Я достоин сострадания, — говорит он очередной влюбленной девице вместо приветствия. — Мать меня презирает, а Лена уже три дня не здоровается. Обе правы: я выбросил в окно пишущую машинку…»
(Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 18–19.)
Сергей Донатович Довлатов родился 3 сентября 1941 года.
Вряд ли год этот можно отнести к числу благоприятных для появления на белый свет. Но благоприятных лет русской истории было совсем немного, а те, что прикидывались таковыми, часто преподносили еще большие сюрпризы, нежели те, что изначально были отмечены катастрофой.
По рождению Довлатов принадлежал к очень узкому кругу ленинградской литературно-артистической богемы, которая сформировалась в двадцатые-тридцатые годы. Люди, составлявшие ее, не вступали в прямую конфронтацию с советской властью. Более того, большинство из них были так или иначе уверены, что общество, в котором они живут, в целом исполнено лучших намерений и, что называется, имеет неплохие перспективы, а напасти скорее обусловлены рядом досадных случайностей и неблагоприятных обстоятельств.
Юрий Герман, Вера Панова, Николай Черкасов, Ольга Берггольц, Николай Акимов, Григорий Макогоненко, Леонид Пантелеев, Геннадий Гор, Евгений Шварц — они еще помнили веселые двадцатые, и, конечно, им было нестерпимо душно в послевоенных сороковых. Эти люди умели ценить семейный уют и дружеское застолье. Дети были полноправными участниками всего того, что происходило в доме: чаепития, пирушки, игра в преферанс, розыгрыши…
Сережины родители не принадлежали к элите, но были, что называется, в нее вхожи (скажем, мать, Нора Сергеевна, актриса, близкая подруга Нины Черкасовой — одной из главных «гранд-дам» ленинградского культурного салона). С Сережиным отцом, режиссером Донатом Исааковичем Мечиком, она разошлась в 1949 году, и, оставив сцену, поступила на службу корректором. Сережа жил с мамой и пожилой няней-немкой, обожавшей своего воспитанника. Дом был открытым, хлебосольным: среди частых гостей — писатели, актеры, художники, режиссеры.
Ленинградцы, вернувшиеся в послеблокадный Ленинград, по-прежнему жили в коммуналках, отдельные квартиры считались редкостью. Но друзья Довлатовых вспоминают, что в двух комнатах, принадлежавших Норе Сергеевне, шла совершенно особая жизнь, ничем не напоминающая убогий коммунальный быт. Безденежье и тяжелая обстановка не помешали создать дом, в котором всегда была скромная, но вкусная еда, накрахмаленное белье, новые книги.
Довлатовы жили на улице Рубинштейна, в доме № 23. Сережа пошел в 206-ю мужскую среднюю школу на Фонтанке, которая находилась неподалеку. Послевоенные мужские школы в Ленинграде напоминали детдома. В них учились ребята из самых разных семей, у всех было очень нелегкое детство: одни пережили блокаду, другие — эвакуацию и возвращение в обескровленный город. У большинства отцы погибли на фронте. Для домашнего мальчика, каким был Сережа, попасть в подобную мужскую школу было серьезным испытанием. Сережа учился плохо.
В двух шагах от школы — Невский проспект, который уже в те времена приобрел название Брода (от английского «Бродвей»). Солнечная сторона Невского — подиум, по которому ходила «модная молодежь». Здесь кинотеатры, карманники, гостиницы, московские приезжие. Тот, кто вырос вблизи Невского,
Читать онлайн “Малоизвестный Довлатов. Сборник” автора Довлатов Сергей Донатович – RuLit – Страница 166
Увы, два года спустя дошла очередь и до меня. Наш разрыв был для меня большим и долгим горем. Но все же дружба, доставившая мне столько радости, была длиннее — больше двадцати лет. И я рад, что он написал нам в письме, приуроченном к серебряной свадьбе:
«Дорогие Игорь и Марина! От души поздравляю вас обоих и благодарю за многолетнее ощущение приязни с вашей стороны, которое так помогло мне когда-то обрести минимум уверенности в себе и помогает сейчас защититься от чувства одиночества и безнадежности» (15.05.84).
Можно сказать, что Сережа Довлатов искренне хотел любить нас всех — своих друзей и близких, — но неизбежная предсказуемость, повторяемость, рутина, обыденность проступали в каждом из нас — и его любовь, так нацеленная только ну талантливость, умирала.
Он очень хотел любить себя, но и в себе обнаруживал те же черты, — и не мог полюбить себя таким, каким видел, каким знал.
Поэтому что бы ни было написано в свидетельстве о его смерти, литературный диагноз должен быть таков: «Умер от безутешной и незаслуженной нелюбви к себе».
Без Довлатова оказалось труднее, чем я думал.
Я думал, что и к смерти его готов. Во всяком случае, хорошо помню, что ехал на работу в пятницу 24 августа 1990 года в полной готовности. Я говорил с Сергеем по телефону в половине восьмого — насколько известно, был последним, кто говорил с ним, — а в десять он умер в машине «скорой помощи» по пути в больницу. Сейчас даже трудно выговорить, но выговорю — в девять, сидя в метро, я знал, что скажу в эфир: умер Сергей Довлатов.
Сергей не появлялся на радио неделю, звонил мне в этот свой период каждый день по несколько раз — все шло, как обычно, — докладывая о степени погружения: уже нет сил и охоты вставать, уже и лица на потолке кривляются, уже пьет только молоко, но дикая боль в животе (потом оказалось, что боль в животе — фантом, это уже был инфаркт). Так уже бывало, и не раз за последние годы. Единственное, что могло насторожить — некое подведение итогов.
Он словно диктовал. Для памяти — свою литературную иерархию.
Лучший поэт — Иосиф Бродский. Его Сергей боготворил. В 78-м, когда приехал в Штаты, тут же позвонил и сразу нарвался: «Привет, как ты, Иосиф?» — «Мы, кажется, были на „вы“». Довлатов объяснял очень убедительно, что познакомился с Бродским в таком нежном возрасте, когда про «вы» никто просто не знал («Я перед ним так преклонялся, что мог даже «на их», но нам было по двадцать лет»). Правда, Бродский на «вы» даже с Найманом и всегда был так.
Нормальная особенность Довлатова заключалась в том, что он и из этого эпизода сделал рассказ, только не оформил. Благоговения же перед Бродским со временем у него только прибавлялось, хотя эту историю он усугублял и приукрашивал.
Сейчас как-то глупо повторять — «жаль, что не записал за ним». Все равно глупо, конечно, — не записать. Кто ж знал.
Знать, вообще-то, можно было, отсюда и готовность. Да и знали все близкие. Знал и сам Довлатов. Удивительным образом его не напугало даже лживое, сделанное по настойчивым уговорам родных, сообщение врача о циррозе печени. (Довлатов говорил: «Цирроз-воевода дозором обходит владенья свои».) Сергей в своем сознании как-то проглотил этот приговор, точнее — включил его в общий синдром. Водка — это естественно для русского писателя, а уж последствия — дело Божье.
Да, так лучший поэт — Бродский. Только его читал наизусть загулявший Довлатов. Помню, как знающая мельчайшие подробности его жена Лена звонила нашим приятелям, где находился Сергей. «Что он делает? — Стихи читает. — Какие? — Сейчас послушаю. Что-то про драхму. — А, минут пятнадцать еще есть».
Это было самое любимое стихотворение — «На смерть друга», сейчас уже и на эту смерть.
Лучший прозаик — Куприн. Об этом уже тонко и умно написал Лев Лосев: что Довлатов считал неприличным иметь в кумирах Толстого или Достоевского, Куприн — это он полагал соразмерным. Добавлю: кроме того, Куприн был в первую очередь рассказчик, а больше всего в своих сочинениях Довлатов ценил как раз это — рассказывание историй, увлекательность, он гордился тем, что его всегда дочитывают до конца.
Петр Львович Вайль (род. в 1949 г.) — эссеист, критик, автор книг (совместно с Александром Генисом) «Современная русская проза» (1982), «Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета» (1983), «Русская кухня в изгнании» (1987), «Родная речь» (1990), «Американа» (1991). В 1977 г. эмигрировал в США. Живет в Нью-Йорке.
Как убили Довлатова
Как убили Довлатова
О смерти Довлатов думал много и часто – особенно после того, как врач сказал ему, чтоб предостеречь от запоев, – ложь во спасение, – что у него цирроз печени. Хотя свое здоровье – точнее нездоровье – постоянно обшучивал, перефразируя то Крылова: «Рак пятится назад» – когда онкологический прогноз не подтвердился, то Некрасова: «Цирроз-воевода с дозором обходит владенья свои». Шутки шутками, но мысли о смерти были неотвязные – куда от них денешься? Особенно в периоды депрессии, которую он однажды очень точно определил как «мрак души». В «Записных книжках» есть на эту всегда злободневную тему несколько смешных и серьезных записей:
«Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой».
«Возраст у меня такой, что, покупая обувь, я каждый раз задумываюсь: „А не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?“»
«Все интересуются, что там будет после смерти? После смерти начинается история».
«Божий дар как сокровище. То есть буквально – как деньги. Или – ценные бумаги. А может, ювелирное изделие. Отсюда – боязнь лишиться. Страх, что украдут. Тревога, что обесценится со временем. И еще – что умрешь, так и не потратив».
Пошли умирать знакомые и ровесники, и Довлатов говорил об этом с каким-то священным ужасом, словно примеряя смерть на себя. В связи со смертью Карла Проффера, издателя «Ардиса», он больше всего удивлялся, что смерть одолела такого физически большого человека. На что я ему сказал, что мухе умирать так же тяжело, как слону. Смерть безобразно равняет всех со всеми.
– Смерть – не страшилка, а стращалка, – добавил я, стараясь его утешить, а заодно и себя.
Сережа как-то странно на меня глянул и продолжал пугать. Я бы заподозрил в нем садистические наклонности, если бы это не был чистейшей воды мазохизм. Садомазохизм? Довлатов чувствовал дыхание смерти у себя за спиной – это уж точно, что смерть не застала его врасплох.
Хочу, однако, перебить это посмертное «соло» Довлатова его шуткой.
Он никак не мог свыкнуться не только со смертью, но и с возрастом, оставаясь в собственном представлении «Сережей», как в юности, хоть и подкатывало уже к пятидесяти, до которых ему не суждено было дожить год и несколько дней. Терпеть не мог, когда его называли Сергей, а уж тем более – Сергей Донатович. Время от времени он не скажу, что раздражался, скорее удивлялся, что я его моложе, хотя разница была всего ничего: мы оба – военного разлива, но Довлатов родился в сентябре 41-го, а я в феврале 42-го. И вот однажды прихожу домой, включаю ответчик и слышу ликующий голос Сережи, который до сих пор стоит у меня в ушах. Глаз у него был цепкий, и он всегда радовался такого рода ошибкам:
Володя, это Довлатов. Я только хотел сказать, что с удовольствием прочитал вашу статью во «Время и мы». Потом подробнее скажу. И ухмыльнулся, потому что Перельман [редактор журнала] в справке об авторах написал, что вы в 33-м году родились. Теперь я знаю, что вы старый хрен на самом деле. Всех целую. Привет.
Когда умер наш с Леной друг и переводчик Гай Дэниелс, Довлатов странно как-то отреагировал: «Умирают нужные люди». Было это уже после смерти Карла Проффера, который издавал в своем «Ардисе» Сережу. Самоубился общий знакомый Яша Виньковецкий, и Довлатов рассказывал такие натуралистические подробности, словно сам присутствовал, когда тот повесился. Был уверен, что переживет сердечника Бродского, и даже планировал выпустить о нем посмертную книжку, и ему было о чем рассказать, а вышло наоборот: Бродский сочинил о нем путаный мемуар. Заболевшему Аксенову предсказывал скорую кончину – тот, слава богу, жил и жил: сначала как человек, потом как овощ. У себя на ответчике я обнаружил Сережино сообщение об умирающем Геннадии Шмакове, нашем общем, еще по Ленинграду, знакомом:
Володя, я не помню, сообщал ли я вам довольно-таки ужасную новость. Дело в том, что у Шмакова, у Гены, опухоль в мозгу, и он, в общем, совсем плох. В больнице. Операция там и так далее. Счастливо.
На самом деле у Шмакова был СПИД, его быстро скрутило.
О смерти Довлатов говорил часто и даже признался, что сделал некоторые распоряжения на ее случай: в частности, не хотел, чтобы печатали его письма и скрипты, хотя именно по его радиопередачам, «пропетым» – ну да, типа речитатива – чудным магнетическим баритоном, узнали его в России задолго до того, как там была напечатана его проза. Как-то, уже в прихожей, провожая меня, Сережа спросил, будут ли в «Нью-Йорк таймс» наши некрологи. Я пошутил, что человек фактически всю жизнь работает на свой некролог, и предсказал, что его – будет, и с портретом, как и оказалось.
Есть такое понятие «усталость металла». У Довлатова определенно была усталость жизни, касалось ли это душевной изношенности или оскудения литературного таланта. Ладно, пусть будет эвфемизм: упадок писательской активности. В одну из наших последних прогулок – Сережа, Яков Моисеевич и я – он вдруг остановился и скорее сказал прозой, чем продекламировал, да так, что пушкинские строки стали как бы его личным признанием:
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты;
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
Мне было как-то неловко, и я сказал пошлость:
– Ну, на самом донышке что-то осталось? Какие-нибудь желания?
– Безжеланные желания, – сострил Сережа и стал рассказывать какую-то жутко смешную историю.
Настал последний, трагический август в его жизни. Лена, Нора Сергеевна и Коля на даче, в Нью-Йорке липкая, мерзкая, чудовищная жара, постылая и постыдная радиохалтура, что бы там ни говорили его коллеги, на «Свободе» с ежедневными возлияниями, наплыв совков, которые высасывали остатные силы, случайные приставучие бабы, хоть он давно уже, по собственному признанию, ушел из Большого Секса. И со всеми надо пить, а питие, да еще в такую жару, – погибель. Можно и так сказать: угощал обычно он, а спаивали – его.
Нет ничего страшнее в его предсмертной судьбе, чем друзья-выпивохи и женщины-е****щицы. У меня записан рассказ одной из них, с которой он встретился незадолго до смерти, – та самая коллекционерка, о которой Сережа говорил, что «через ее п**** прошла вся эмигрантская литература». Жара, коньяк, да еще и трах – не лучшее меню для больного человека. К тому же кондиционер не работал. И тогда она сказала мне ужасную фразу: «Он так старался! Весь в поту. Я виновата в его смерти». Так, не так – не мне судить, это ее mea culpa, а мне ничего не остается, как наложить замок на уста мои. Рассказ о его последних днях вынужденно, поневоле неполный.
Он мог еще протянуть, если бы судьба, которая шла за ним по следу, «как сумасшедший с бритвою в руке», не прибегла к посторонней помощи, а именно к двум представителям того самого быстро растущего у нас в Америке нацменьшинства, которое гордо именует себя La Raza.
Как обычно, Сережа просыхал у своей безотказной брайтонской полюбовницы Али Добрыш, которая принимала его таким, как есть, и, как всегда, отпаивала молоком, и он поглощал его в неимоверных количествах – как он сам говорил, бочками. Его мучили босховские кошмары, которые он называл «смертными видениями». Хотя на этот раз предсмертные видения, но откуда ему было знать: выкарабкивался же он прежде – почему не сейчас? Мы судим о будущем, исходя из прошлого, хотя будущее беспрецедентно – в нем может случиться что угодно, чего не было прежде. Смерть, например, которая случается у человека только единожды.
Я не знаю, какие у Довлатова были смертные-предсмертные видения на этот раз, но вспоминаю те, которые он пересказывал мне по телефону в один из предыдущих запоев, и я, будучи юзер, как любой писатель, использовал их в моем романе, Сережа похвалил меня за них, но добавил, что роман все равно не вытягивает. Именно тогда мы с ним и обменялись негативными комплиментами – он об «Операции „Мавзолей“», я об «Иностранке». По нулям.
«Нет, не страх, а ужас…» – его собственные слова, когда он мне названивал из Бруклина. Что-то про скорый поезд, который не останавливается на той станции, на которой он оказался, а ему на этот поезд позарез, и вот – чудо! – поезд этот замедляет ход.
– Я стою на платформе, на которой нет никого, кроме меня, но поезд каким-то странным образом не удаляется, а отдаляется от платформы, как будто невидимый стрелочник переводит его на соседнюю ветку. Я спрыгнул с платформы и бегу через рельсы, поезд тормозит, и это товарняк. Какой-то человек с лязгом отодвигает дверной засов специально для меня, а там коровы на убой. Я просыпаюсь, я спасен, но я продолжаю спать, это я проснулся во сне, мне снится другой сон наяву, как некий маленький человек – нет, не вы, Володя, незнакомец! – руки в брюки, а когда он вынимает их из карманов, в каждой руке у него огромный стоячий член, и он размахивает ими перед моим носом, что бы это значило, Володя, вы у нас специалист по Фрейду? А потом, наоборот, здоровенный амбал, больше, чем человек, насилует мою жену – не по страсти или похоти, а токмо по дикой злобе. Она плачет тихо и безнадежно, и я не могу ничем помочь, потому что это я насилую Лену за то, что она меня ненавидит, и это не во сне, а наяву. Я весь в сперме, противно, с детства не было поллюций, а здесь весь в сперме и блевоте, и Аля за мной убирает и ведет в душ.
Так было и на этот раз. Душ не помог, Довлатову было все хуже и хуже, Аля вызвала «скорую», Сережу заставили приседать, а потом уложили на спину и накрепко пристегнули ремнями к носилкам. Але не позволили поехать с ним, потому как она ему никто.
Слово Иосифу Бродскому:
«Не думаю, что Сережина жизнь могла быть прожита иначе; думаю только, что конец ее мог быть иным, менее ужасным. Столь кошмарного конца – в удушливый летний день, в машине „скорой помощи“ в Бруклине, с хлынувшей горлом кровью и двумя пуэрториканскими придурками в качестве санитаров – он бы сам никогда не написал: не потому, что не предвидел, но потому, что питал неприязнь к чересчур сильным эффектам».
По другой версии, Довлатова по пути растрясло, и он, лежа на спине и привязанный к носилкам, захлебнулся в собственной блевоте. He choked on his own vomit – слова шофера той «скорой», а на самом деле труповозки.
Вскрытие показало, что все органы в полном порядке. Юридически смерть Сергея Довлатова следует классифицировать как непреднамеренное убийство.
Когда он умер, Нора Сергеевна, с которой у него пуповина была не перерезана и которая, томясь, могла заставить Сережу повезти ее после полуночи смотреть с моста на Манхэттен, крикнула мне на грани истерики:
– Как вы не понимаете, Володя! Я потеряла не сына, а друга.
Услышать такие слова от матери было жутковато.
– Я пожалуюсь Иосифу, – грозилась она мне, когда прочла в моем мемуаре о Сережином алкоголизме. Я первым упомянул об этом, а потом пошло-поехало.
Приехал, помню, из Москвы Сережа Каледин, автор нашумевшей «новомировской» повести «Смиренное кладбище», и неделю стоял на постое у Довлатовых, смущая покой бедной Норы Сергеевны. Мало того что тоже писатель, так еще и Сережа – Лена Довлатова на мой запрос подтверждает, что «для Норы, конечно, было болезненно. Для нее все было тогда и потом, до самого конца, болезненно. Я даже уже забыла, что все это было».
Когда Нора Сергеевна умерла, согласно ее завещанию, ее подселили в Сережину могилу – ночью, тайно, нелегально, за мзду. Даже смерть их не разлучила. Наоборот, смерть-то их и соединила. Навсегда.
Трагедия веселого человека.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.
Источники:
https://litvek.com/book-read/188380-kniga-anna-kovalova-dovlatov-chitat-online?p=2
https://www.rulit.me/books/maloizvestnyj-dovlatov-sbornik-read-225006-166.html
https://biography.wikireading.ru/199630